marss2 (marss2) wrote,
marss2
marss2

Categories:

М.Э. Козаков автор романа "Девять точек (Крушение империи)" и отец актера Михаила Козакова

Путь к писателю Михаилу Козакову в гугле намертво перекрывает его сын-актер с множеством ролей, жен и любовниц
— требуются ухищрения, чтобы дознаться, что
Козаков Михаил Эммануилович родился в 1897 году на станции Ромодан Полтавской губернии в еврейской семье,
в Лубнах в 1916 году окончил гимназию,
недолгое время учился в Киевском университете,
в январе 1919-го был назначен комиссаром труда исполкома Совета рабочих депутатов города Лубны,
вошел в редколлегию местных «Известий» и стал корреспондентом телеграфного агентства РОСТА.
Во время августовского наступления Деникина в том же году был назначен ответственным за эвакуацию местного населения,
в качестве комиссара сопровождал эшелон до Казани,
где в 1920 году попытался продолжить свое образование в местном университете,
но окончил юрфак уже в Петрограде в 1922 году.

***

Дебютировал рассказами в 1923 году, в 1924-м вышел первый сборник рассказов «Попугаево счастье»,
затем на протяжении 1920-х вышли повести «Мещанин Адамейко» и «Полтора хама» (обе — в 1927-м),
«Человек, падающий ниц» (1929, о феномене антисемитизма),
несколько сборников рассказов.
***
В тридцатые годы был главным редактором журнала «Литературный современник», сотрудником газеты «Литературный Ленинград».
В 1932 году по его сценарию была снята кинокартина «Блестящая карьера» — «о патриотизме молодого советского инженера, командированного за границу»,
в 1934 году М.Козаков вошел в число авторов книги «Канал имени Сталина».

Его пьеса «Когда я один» была запрещена как «идеологически вредная»,
зато «Чекисты» (1939) были поставлены в Ленинградских театрах имени Пушкина и Ленсовета.
Постановкой «Золотого обруча» открылся в 1946 году Театр на Спартаковской (впоследствии театр на Малой Бронной),
но постановка «Преступления на улице Марата» в Театре имени Комиссаржевской была остановлена специальным постановлением в 1946 году.
Зато «Остров великих надежд» был поставлен в Ленинградском театре имени Ленинского комсомола в 1951 году самим Товстоноговым.


***
А главное произведение Козакова — роман «Крушение империи» (М., 1956)
в первоначальной редакции опубликован четырьмя частями в 1929—1939 годах под названием «Девять точек».
***
Это документально-художественная эпопея в духе «Красного колеса», но, по словам автора предисловия к роману Константина Федина, «в идейно-общественном, историческом плане строится на … ленинском толковании событий февральской революции».


**
В окончательной редакции роман был опубликован только после смерти писателя и остался почти незамеченным критикой,
сегодня же он практически забыт.

А вот в малоформатных книжках двадцатых есть на что посмотреть!
Как вам, скажем, такой реквием старорежимному российскому захолустью в повести «Полтора Хама»?

***
«Изо дня в день хлюпался людской вялой раструской кислый студень-базар. Ерзала по домам, ухмыляясь вековечным ехидным рыльцем, юркая гнилозубая сплетнишка. Часами, днями, неделями перекликались сытый чох, отрыжка, зевок и икота.
О, гноеточивая, старая, заштатная Русь — смерть тебе!»

***
Или наступление белой гвардии — тоже есть на что посмотреть.
***
Впереди — кавалерия: осетины, казаки, чеченцы, сводные ударные батальоны юнкеров и офицеров; сзади — чернорабочая сила войны — мобилизованная, большей частью, пехота, а за ней и с боков — грузная, математически точная артиллерия с французских заводов.
Пляшет осетинская шашка на груди, на щеках пленных, и догоняют друг друга, бросаясь на убегавшие надломленные усталостью спины, — пули.
Так и вползает с потрепанной в боях колонной штабс-капитан Жеребко июльским утром в тихий город.
Устал штабс-капитан отмеривать походом убегавшие версты, болит и просит покоя большое — чересчур большое — тело, ноют широкие, тяжелые кости — в ногах, руках и в спине.

Строг полковник, но любит штабс-капитана Жеребко за смелость в бою, за дисциплину — и прикомандировывает его к лепещанской контрразведке.
Где он и прославится тем, что деньги не возьмет, а жизнь — запросто…

**
Это типичная стилистика двадцатых — густо и смачно, настоящий паноптикум:
кафешантанные карлики, готовые хоть бы и ценою жизни защищать свою великанскую честь,
осатаневшие штабс-капитаны, не знающие, кого им еще удавить, чтобы хоть чем-то унять пожирающую их жажду мести за гибель своего мироздания,
дрожащие от страха жидки, надеющиеся взятками купить покровительство осатаневших штабс-капитанов, для которых убийство все равно сладостнее всех соломоновых сокровищ,
раннесоветские Мармеладовы, развернувшиеся в гиперраскольниковых, стремящихся избавить мир не от одной вошки-процентщицы, а от всего мещанского «дикого мяса», которое революция, искрошивши целые армии, в сторонке позабыла.
***
«Сколько у нас ненужности всякой? Все бы это ненужное дикое мясо собрать да под одну пулю поставить, а благА, что после него останутся, употребить на пользу обиженных жизнью».

***
Что еще? Крепнущий нэпач-еврей, в прежнюю добротную жизнь допущенный не дальше кухни, презирающий побежденных за дряблость: не сумели вовремя придушить своих победителей.
Православные священники, радующиеся любой пуле, выпущенной иноверцами в азартное лицо революционной России: они жаждут видеть ее, разбойную, вновь коленопреклоненной и простирающей окровавленные руки к обожествленному кнуту — кресту.
А скромный еврейский портной наоборот бежит от «избавителей» в красную Россию, где стесняется говорить на идише даже с кошкой, зато получает особые знаки симпатии от немногочисленных евреев, осевших в исконно-посконном городе.
***
А сам герой-летописец получает разъяснения от русского друга:
мы-де, русские, боролись за свободу всех инородцев,
а хохлы теперь готовы объединиться с Польшей, лишь бы не зависеть от Московии,
в Тифлисе прикидываются, будто никогда не знали русского языка,
а евреи оказались самыми неблагодарными…
**
«Племенная приязнь выросла в племенное хищничество.
Ты смотрел списки расстрелянных за спекуляцию валютой?
А в учреждениях…
Файвиловичи всех стран, соединяйтесь! И это озлобляет массу…
Нас всех.
Один мой приятель с оружием в руках защищал евреев во время погрома, а теперь готов из того же винчестера не одного жида ухлопать».
И какого-нибудь Миндлина не берут на службу, чтоб не возбуждать несознательные массы.
А то уж и комсомольцы в пустом сарае привязали нищего еврея в пустом сарае к кресту из досок, раздевши его догола, и обмазали половой орган несчастного красной краской — случай даже в газету попал.
Что уж говорить о каком-нибудь несознательном дворнике, который убивает кошку только за то, что она понимает команды на идише: «Вон висит ваша евреечка!».

***
Это в мирное время, когда сапожника за излишки кожи могли уже и не расстрелять.
А в буйном девятнадцатом человек был в меньшей цене, чем его штиблеты и сорочка.
И все-таки двух убийц, уконтрапупивших бывшего купца, судит аж в театре весь народ, открывая действо новой молитвой — хоровым «Интернационалом». Богослужение продолжается часовой речью
про советских вождей, про рабочих и крестьян «всех земных шаров»,
про героических красноармейцев, разбивших интервентов и генералов,
про возмездие Деникину за его расстрелы и погромы
и только под конец токующий обвинитель отыскивает пару фраз и для подсудимых: срывают-де завоевания революции, от имени революции требую расстрела!

***
И далее в тюрьме в ожидании казни один из приговоренных, могучий основательный мужик с бородой, густой, как медвежья шкура, занимается ремонтом всяческого тюремного хозяйства — нар, бани, крышек для параш, а другой, длинный тощий еврей, «Глиста», только мается от смертного ужаса да философствует, чего ради, например, наглый матрос перед выходом на расстрел вдруг по-ребячьи заплакал и принялся растерянно тыкаться по камере и всех подряд обнимать, бессвязно бормоча:
***
«Да что же это, братцы… товарищи, а? Кто ж еще за революцию…а? Сам буржуев стрелял… рази можно теперь?..», — а затем с неожиданной расторопной деловитостью забрал с койки свой бушлат, все свое белье и чужую бутылку с водой.

И вот еврейская Глиста вопрошает русского богатыря:
— Может, есть-таки бог, или он, по-твоему… вроде на-арапа?
— Доподлинно не знаю. А ежели есть он, так интерес в ём, по-моему, только для мертвых.

**
В конце концов богатырю удается бежать, Глиста же попадает в тифозную палату, а после выздоровления, не зная, что он уже помилован, пробирается в палату для оспенных, падает на первую же кровать и тычет свое лицо к обслюнявленным губам беспамятного больного, по-собачьи лижет его лицо, отыскивая гноящиеся прыщи…
**
Купчишкам и белякам Козаков отнюдь не польстил.
Но победителям было недостаточно видеть уродами врагов — требовалось еще и рисовать красавцами их самих.
А обаяшку-большевика Михаил Эммануилович так и не сумел или не догадался изобразить.
Так что не зря его клеймили за непонимание того, сего, за искажение пятого, десятого, а на десерт еще и за формализм — какой же это социалистический реализм: глухие и резкие, взятые на черный таинственный запор брови, под которыми маленькие глаза казались щупленькими и серыми, но злющими козявками; камнями под чехлами замусоленной потной кожи тупые увальни-скулы, темные и жирные, как нефть, глаза…

**
И лучше бы Козакову на этом и остановиться.
Однако в предисловии ко второму изданию первой книги эпопеи «Девять точек» (Л., 1934), будущем «Крушении империи», Козаков воспел гибель дореволюционной интеллигенции в самых выспренних выражениях:
***
«Октябрь — это начало конца старой, идеалистически мыслившей, «традиционной» русской интеллигенции», «Чтобы уметь ценить настоящее, надо презреть прошлое, а чтобы так чувствовать, надо это прошлое (не совсем еще добитое: например — «Промпартия»!) — знать».

***
Добивать побежденных — с эстетической точки зрения это было самое мерзкое в большевистской диктатуре.
А приводить в пример провокаторский процесс, на котором обвиняемые признавались, что осушали болота для удобства будущих интервентов…
Да еще и приветствовать истребление лучших высоким штилем самого Саади:
**
«Неужели надо восстать против прекрасного солнечного света, потому что летучие мыши его не выносят. Пусть лучше тысячи из них ослепнут, чем ради них дать померкнуть солнцу».

**
Автор эпопеи явно человек культурный, знает Саади — и при этом уподобляет большевиков солнечному свету, а уничтожаемую ими интеллигенцию летучим мышам…
**
Козаков и в «Крушении империи» продемонстрировал обширную эрудицию — это был замах «Войны и мира»: от императора до провинциального гимназиста. Это и стилистически было возвращение к Толстому, да только Толстой без его гения — это Федин.
**
Федин и написал предисловие к окончательной, исправленной и ухудшенной, версии «Крушения империи» 1956-го года: Козаков-де пришел в литературу со своего рода обязательными вкусами разветвленного декадентства, главное требование которого было в том, «чтобы писать не так, как реалисты».
***
И в первых книгах Козакова «были не то что следы, но даже явные сколки с хитрых изощрений стилизатора Алексея Ремизова и его подмастерьев. Зараза была прилипчива, и Козакову стоило труда превозмогать манеру, которой он поддался».
«Мы найдем у него не только сказовую ритмику Ремизова или нервическую патетику с возгласами Леонида Андреева, но встретим и андреевский демонизм и его устрашающую символику (о которой, как известно, Лев Толстой отозвался, что, мол, Андреев «пугает, а мне не страшно»), натолкнемся и на мифологически невероятных, отталкивающих уродствами ремизовских персонажей».

**
Обращение же к реализму привело примерно к такой стилистике:
**
«Извозчик въехал во двор и остановился у главного подъезда.

Из санок вышел человек в длиннополой меховой шубе и в сибирской шапке, глубоко надвинутой на лоб. Он торопливо расплатился с извозчиком и, сняв с санок туго увязанную багажную корзину, взошел на крыльцо. Дверь в стеклянный коридорчик была не заперта, так же как и из коридорчика в квартиру»,
***
— далее в том же темпе следует на трех (трех!) страницах описание комнаты для проживающих в доме содержателя почтово-земской станции Рувима Калмыкова.
Сохранить интерес к такому описанию было бы по силам разве что какому-нибудь гроссмейстеру уровня Бунина или Набокова — Козаков явно не принадлежал к этой лейб-гвардии.
Победа над наследием декадентства в его случае оказалась победой ординарности.
«Крепкий реализм» фединского типа когда-то был, возможно, даже и недурен, но сегодня он уже отдает Борисом Акуниным, у которого дореволюционная Россия тоже вполне сходна с той, в которую мы не раз погружались у дореволюционных писателей, только, в отличие от их картин, не несет ни одной новой детали — что-то подобное мы уже у кого-то читали.

***
А вот лирические отступления перекликаются скорее с Тыняновым (для меня это серьезный комплимент).
***
«Он родился ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца — Санкт-Питер-Бурх: загадочный, переимчивый, по-властному алчный…
Неугомонный брадобрей седой московской тиши, язычник, склонивший к своим ногам престол средневековой русской церкви,
— он послушно пошел на выучку к просвещенному правоведу, математику и лекарю Европы,
дал обучить себя прусскому юнкеру, галльскому философу и поэту, итальянскому зодчему
и, объявив о своей дружбе с искусством и наукой,
стал излучать все это в равнинный океан своей страны.

Идя во главе века и неся знамя его культуры, он строил верфи, доки, эллинги, он нарождал академии, музеи, университеты,
он воздвигал верстовые корпуса фабрик, заводов, театров.
Фабрики и заводы его отстояли на сотни и тысячи верст от сырья, от мест потребления продуктов,
лежали густой, близкой мишенью для вражеского пушечного ядра,
— и Россия с опаской, нерешительно следила за азартной затеей своего вожака,
но Петербург дерзал и не унимался.

Но — что Россия!
Что медлительный и неуклюжий россиянин, что племя отсталых серяков, боготворящих черную избу истории и черный хлеб ее подачек?!
Есть новое племя — петербуржцы».

***
Сильно сказано и даже поэтично.
Но ведь это новое племя и есть та самая петербургская интеллигенция, инженеры и мыслители, ученые и политики, которых Козаков в своей эпопее предельно обытовил.
В том числе и нестерпимо затянутым описательством.
Если застольная речь — то на две страницы, если утреннее пробуждение — то на три.
Хорошо еще, на описание внешности уходит только половина страницы.

Зато в финале авторский голос начинает звучать, как колокол на башне вечевой.
**
«Последняя минута ожидания, минута трепетной тишины — и буря народного ликования поднялась с площадки и закружилась над ней: на крыльце вокзала стоял Владимир Ильич Ленин.
Грянули оркестры, грянул рабочий гимн, громом взлетали приветствия, заглушившие музыку.

Революция открывала своему величайшему вождю питерские ворота России».
***
Принять земных владык за посланников вечности, коими правители никогда не бывают, — вот в чем была главная эстетическая трагедия поколения двадцатых. Они попытались высшее — литературу — заставить служить низшему — политике.
И литература предпочла исчезнуть.

Вместе со своими творцами.
И не надо приписывать их крах исключительно страху — они проиграли в состязании грез: у них не было своей сказки, и они потянулись за чужой.

https://www.facebook.com/permalink.php?story_fbid=1157926344562515&id=100010354814297
Tags: Литература, Советская литература
Subscribe

Recent Posts from This Journal

Buy for 20 tokens
Каждое поколение уверено в том, что именно оно изобрело секс. Роберт Энсон Хайнлайн. Я простой человек, у которого накипело. Сделать несколько статей не получится, поэтому сделаю одну, но сразу про всё — даже если и будет похоже на поток сознания. Я просто хочу сказать то, что давно вертится…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments